РЕГИОНАЛЬНАЯ НАУЧНО-ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКАЯ
ОБЩЕСТВЕННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ
OБЩЕСТВЕННЫЙ ИНСТИТУТ
ПОЛИТИЧЕСКИХ И СОЦИАЛЬНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ
ЧЕРНОМОРСКО-КАСПИЙСКОГО РЕГИОНА



А. В. Очман. Рецензия на книгу В. Бондаренко

ЛЕРМОНТОВ В СТРАДАТЕЛЬНОМ ЗАЛОГЕ, ИЛИ ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО.
ОПЫТ КОММЕНТИРОВАННОГО ЧТЕНИЯ КНИГИ ВЛАДИМИРА БОНДАРЕНКО «ЛЕРМОНТОВ. МИСТИЧЕСКИЙ ГЕНИЙ»В двух частях

Часть первая

Вышедшая в молодогвардейской серии ЖЗЛ книга литературного критика, главного редактора еженедельника «День литературы» Владимира Бондаренко «Лермонтов» с подзаголовком «Мистический гений» изобилует ошеломительными новациями, претендующими на то, чтобы перекроить российскую литературную карту XIX столетия. О малой части «открытий» автора-новатора и пойдёт речь в данной рецензии.
В самом начале своего биографического труда без излишних предуведомлений автор относит Лермонтова к числу «забытых поэтов». «…Упоминают о нём крайне редко, в популярных ныне сериях мировых классиков его книги не выходят», — меланхолически, блефуя, констатирует он, чтобы затем удариться в подробности: «Мнение о нём даже в литературной среде или негативное, или какое-то сомнительное. Мол, погиб, и поделом <…> Нынче в нашей культуре наступило время дураков, и поэтому признать величие русского национального гения никто не хочет (!?). Кроме узкой прослойки понимающих и ценящих его людей». В дальнейшем прояснится, что обозначенная «узкая прослойка» — сторонники газеты «Завтра», журнала «Наш современник», прочно стоящие на почвеннических, национал-патриотических, державных позициях. Все остальные – от лукавого. Они в стане лермонтоненавистников, их тьмы и тьмы.
Напрасны старания уверить общественность в забвении Лермонтова, просто это удобный повод в канун 200-летия со дня рождения поэта облачиться в тогу ревностного радетеля лермонтовских интересов. Сознавая, что ломлюсь в открытые двери, возражу всё-таки против сурового вердикта об оттеснении Лермонтова на задворки российской культуры. Регулярно выходят издания его произведений, с театральных подмостков не сходит «Маскарад», с разной степенью удачи и успешности осуществляются кино- и телеэкранизации, не оскудевают потоки экскурсантов в лермонтовские музеи, в различных российских городах систематически проводятся лермонтовские конференции. По данным библиографического отдела Пушкинского Дома и Института информации РАН в трудное для российской культуры двадцатилетие, с 1992 по 2012 годы, лермонтовиана насчитывает около семи тысяч позиций, интенсивность исследовательской активности в этой среде превышает зафиксированное в благоприятные советские годы. За самое последнее время вышли три полновесные биографии поэта – Е. Хаецкой, А. Марченко, В. Михайлова. Оставим в стороне вопрос об уровне их исполнения, скажу о другом. В. Бондаренко позиционирует себя первооткрывателем, складывается убеждение, что до него попыток создания лермонтовской биографии не предпринималось. Во всяком случае, в его тексте при всём желании отыскать имена предшественников не удаётся. Правда, ради галочки в библиографическом списке, помещённом в конце книги, приведены биографические исследования В. Афанасьева (1991) и В. Михайлова (2012) без следов знакомства с ними.
В приведённом контексте горестные ламентации о распространившейся в России моде на «забывание» Лермонтова звучат более чем странно. Тем не менее прогноз на будущее лермонтолюба беспросветен и мрачен: «Увы, пока на дворе время Мартыновых, Лермонтов и будет оставаться забытым гением». Сметём, мол, с пути Мартыновых – тогда и забрезжит свет в конце тоннеля. Куда как любопытен иной изгиб бондаренковской мысли: преследование Лермонтова, обусловившее «забывчивость» началось с мгновения его появления в публичном поле, и он уже при жизни превратился в русского «проклятого поэта». Нас уверяют: Лермонтова неправильно поняли, его ершистость и едкость носили показной, игровой характер: «Лермонтов и на свои столкновения и конфликты с сослуживцами, с командирами, с высшим светом смотрел с иронией. Не умел ненавидеть всерьёз (?). Острил, иногда едко насмехался, писал колкие стихи и рисовал карикатуры, но делал это беззлобно. В ответ и жизнь (?), и близкая родня (?) и многие друзья (?) и сотоварищи (?), и высшее начальство (?), вплоть до самого императора Николая I обрушивали на него лавины гнева и жестокосердия. Так продолжалось и спустя десятилетия, столетия после смерти, вплоть до наших дней». Почили в бозе носители «гнева и жестокосердия», свято место, однако пусто не бывает, и оно занято, по логике, бесчисленными гонителями лермонтовского гениального дара, что переполняет бондаренковскую душу неизбывной печалью и заставляет взволнованно обратиться к граду и миру с недоумённым вопрошанием: «За что же столетиями летят стрелы ненависти осуждения и зависти со стороны его никогда не умолкающих противников? За что в самой России не любят русских гениев?» К нерусским гениям (кто же они, назовите их) в России относятся, стало быть, с большим уважением и пиететом. Попутно хотелось узнать у автора, каких русских гениев Золотого века последовательно и жестоко гнобят лишь по той причине, что они русские? Так и остаётся исследователь перед неразрешимой загадкой: «Мне непонятно, почему же столетиями так грубо перечёркивается светлый лермонтовский гений, всё ища в нём какие-то колючки, какие-то пакости»; «Увы, Михаил Юрьевич и при жизни, и после смерти, и в царское, и в советское (!) и особенно в нынешнее время, из всех наших гениев больше всех подвергался нападкам, поэт оказался «удобен» для сочинения самого разного рода сплетен и фантазий. Так почему до сих пор не могут понять нашей славы гениального Лермонтова все оправдатели Мартынова и собиратели сплетен и слухов антилермонтовского содержания?» Робкая надежда таки посещает биографа новейшего образца, впервые обратившегося к освещаемой им теме: «Сейчас приближается двухсотлетие со дня рождения Михаила Юрьевича Лермонтова. Надеюсь, к этой торжественной дате специалисты очистят все лермонтовское пространство от налипших за века мистификаций, сплетен и сомнительных версий. Вернут Лермонтову надлежащее ему высокое место русского национального гения». Ехидно заметим: никто поэта этого места не лишал, разве что удерживались от употребления всуе определения «русский» к понятию «гений», что подразумевалось само собой.
Неким подведением итога беспрерывного двухсотлетнего преследования творца становится чётко сформулированный посыл о принципиальной лермонтовской участи в данном аспекте: «И на самом деле, из великих русских поэтов нет ни у кого более жестокой и безжалостной судьбы, как у нашего национального гения Михаила Юрьевича Лермонтова». Поневоле воскликнешь: «Позвольте, позвольте, как же тогда охарактеризовать исполненную глубочайшего трагизма пушкинскую жизнь и судьбу: шесть лет ссылки (1820-1826), полицейский надзор, запрет перемещаться без разрешения даже по России (поездка на Кавказ в 1829 году совершена без дозволения начальства), табу на выезд за границу, массированная клеветническая кампания против Пушкина в конце его жизни, приведшая, в конце концов, к катастрофе. Кого и за что, наконец, клеймил Лермонтов в знаменитом стихотворении? «Конечно, две лермонтовских ссылки тоже не подарок. (Парадоксальная параллель: Лермонтова дважды высылали на Кавказ, Мартынов же дважды отправлялся туда по доброй воле). Но зачем же безмерно преувеличивать его гонимость. По Бондаренко, Николай I и его присныя только  и занимались тем, чтобы избавиться от поэта, устранить его: «Петербургу и императорскому двору не нужен был гениальный поэт Михаил Юрьевич Лермонтов, им нужен был простой армейский офицеришка, которому еще к тому же запрещено было отправляться на боевые экспедиции. Дабы не совершать геройских поступков. Какая уж тут житейская неуживчивость Лермонтова, ничего не стоят и его якобы высокомерие и злословие. Поэта откровенно и нагло выгоняли в дальний тёмный угол, без права на возвращение. Добрался бы он до своего полка, а что дальше? Опальный и озлобленный офицер легко мог стать причиной какого-нибудь происшествия. Не Мартынов и дуэль, так что-нибудь другое. Нет, господа хорошие, в этой лермонтовской истории по всей логике таится что-то скверное, петербургское, чиновное. И кем была уготована дуэль на Кавказе – еще большой вопрос!» Да если бы власть предержащие возжаждали лермонтовской смерти, будьте уверены, нашёлся бы повод и исполнители. В книге с величайшими натяжками и передержками, прибеганием к заведомо лживым измышлениям в качестве государственного палача изображён Мартынов. Не сложновато ли? Что, власти заставили Лермонтова нарушить приказ и устремиться в Пятигорск, где в силу стечения обстоятельств находился Мартынов? Почему не организовать его умерщвление в ходе боевых действий, где он участвовал? Выстрел в спину в ходе жаркой схватки – и концы в воду.
К сожалению, весь бондаренковский словесный конструкт держится на всякого рода им самим придуманных, не связанных с конкретной фактологической базой, произвольных толкований жизни и творчества поэта, которые укладываются в априорно заданную схему. Преобладает же в оформлении материала тональность возвышенно-пафосно-патетическая, восторженно-гиперболическая, апологетическая по отношению к кумиру и громовая, гневно-обличительная, саркастическая по адресу вражеского лагеря в итоге – банально-поверхностное, филолгически-беспомощное, стилистически неряшливое, тенденциозно-публицистисческое, полное заимствований «сочинение на тему…».
В апологетике за всё время существования лермонтоведения Бондаренко превзошёл всех и вся. Ему принадлежит эпохальная новация: Михаил Юрьевич Лермонтов – самая выдающаяся художественная величина в русском классическом пантеоне, рядом с ним поставить некого, он, словно Эверест, среди прочих горных вершин: «главный поэт страны», при жизни он стал гением – сразу и навсегда. Стоило в 1837 году распространиться в Петербурге многочисленным спискам инвективно-памфлетного стихотворения «Смерть Поэта» (опубликованного лишь в 1856 году, отметим – в художественно эстетическом измерении не самого выдающегося лермонтовского свершения), как перед взором изумлённой России произошла мгновенно реинкарнация безвестного гусара в Гения, признаваемая литературными кругами и общественным мнением. Состоялось вхождение в российскую историю личности экстраординарной: «1837 год стал годом рождения поистине великого национального русского поэта. Михаил Юрьевич Лермонтов стал таким после появления своего стихотворения «Смерть Поэта». Интересно (?), в 1814 году родился, в 1837 году стал великим русским поэтом. В 1841 году погиб. Три самых знаменательных года в XIX столетии!»
Тут-то в русской литературе происходят разительные перемены: взоры современников устремлены в лермонтовскую сторону: «О прозе и поэзии Лермонтова писали уже с 1830-х годов все (!) газеты и журналы, все Белинские, Булгарины и Гоголи»; «Вся (!) литературная критика тех времён, во всех (!) литературных журналах и альманахах России писали о лермонтовских шедеврах, непрерывно велись дискуссии о его творчестве, он уже где-то с 1837 года, был в центре литературной жизни России».
Вот уж, действительно, пламенный поклонник Лермонтова в безудержном фимиаме, воскуриваемом кумиру, «базар не фильтрует и за базар не отвечает». Остудим чуточку пыл неофита-идолопоклонника мелкими придирками. В 1837 о Лермонтове-поэте, кроме нескольких персон, слыхом не слыхивали. В печати появилось всего одно произведение – «Бородино» — без авторской подписи. Тщетно будете искать в критике за указанный год какой-либо реакции, мало-мальского отзыва – молчание. Как можно оказаться «в центре литературной жизни России», будучи для неё фантомом, неизвестной величиной? В означенном году в прозе доминировали А. Бестужев-Марлинский, О. Сенковский, Н. Гоголь. Превзошёл пушкинскую поэтическую славу В. Бенедиктов. На драматическом поприще в смысле популярности главенствовал Н Кукольник.
Относительно тезиса обратившихся всех журналов и альманахов, писателей и критиков к появившемуся на горизонте Лермонтову. Два его первых напечатанных произведения («Весна» — 1830, «Хаджи-Абрек» — 1835) прошли абсолютно не замеченными. В момент обнародования «Бородино» постигла та же участь. Наконец, в 1838 году затянувшееся молчание прервал Белинский критическим откликом на лермонтовское творчество – рецензией на «Песню о купце Калашникове», оставшейся, кстати, в единственном числе. Некоторый перелом обозначился в 1839 году – и опять-таки за счёт Белинского – семь публикаций. По-настоящему объектом серьёзной критики Лермонтов становится в 1840 и 1841 годах, после того как вышли из печати «Стихотворения» и роман «Герой нашего времени» — пятьдесят публичных обращений к его поэтическим и прозаическим созданиям (1840 – 31; 1841 – 19). Активнее всех Лермонтова поддерживал Белинский, основательностью аналитических суждений (как положительного, так и весьма критического) отмечены разборы Ф.В. Булгарина, С.О. Бурачка, С.П. Шевырёва. Вот, по сути, и вся прижизненная лермонтовская критика.
Оспорим ещё один из фантазийно-залихватских гиперболических бондаренковских посылов на тему: «Слава о Лермонтове гремела по всей России», гениальность-де признавалась всеми без исключения сколько-нибудь вменяемыми литературными профессионалами и рядовыми читателями. Если Пушкина уже в двадцатых годах называли гением, и в этой ипостаси его авторитет являлся общепризнанным, то Лермонтова в такой ранг никто из современников не возводил, для них он – преемник Пушкина, чей дар в полном развитии должен был явить себя в будущем. Даже чуткий и прозорливый Белинский, Лермонтовым восхищавшийся, констатируя «дьявольский талант!», тут же присовокуплял: «молодо-зелено». «Обманываться рад» наш биограф, включая в ряд прижизненных лермонтовских прославителей Гоголя. Великий писатель своё слово о нём сделал достоянием общественности в 1847 году, то есть через шесть лет после смерти поэта, в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии», включённой в состав книги «Избранные места из переписки с друзьями», и отзывается он о лермонтовской поэзии сдержанно, почти скептически, о прозе – восторженно. В концентрированном виде гоголевский взгляд на лермонтовский феномен выражен со всей определённостью: «В нём слышатся признаки таланта первостепенного; поприще великое могло его ожидать, если бы не какая-то несчастная звезда, которой управление захотелось ему над собой признать».
Чтоб там ни писал Бондаренко, подлинная слава пришла к Лермонтову после того, как он покинул этот мир, нарастая с каждым десятилетием и достигнув апогея на излёте девятнадцатого века. Современники проглядели великого творца по причинам объективным. Слишком непродолжительным было его активное присутствие в литературном процессе – всего-то около четырёх лет. Он промелькнул как «незаконная комета среди расчисленных светил». Публиковался поэт главным образом в журнале А. Краевского «Отечественные записки» (исключения редки), отдельных изданий удостоился за год до кончины. Опубликованной оказалась предельно малая часть из написанного: примерно 40 стихотворений (из где-то 400 сочинённых), одно прозаическое произведение – роман «Герой нашего времени» (незавершенные «Вадим», «Княгиня Лиговская», «Штосс» и другие прозаические вещи остались в рукописном виде), из 26 поэм – читатели смогли познакомиться только с тремя, драматические произведения при жизни автора до публики не дошли. Да и сам поэт, так уж сложилось, вёл преимущественно замкнутый образ жизни, исключая активное приобщение к свету после первой ссылки. Критических баталий избегал (единственное полемическое выступление – предисловие ко второму изданию «Героя нашего времени». Потому ничем не обоснованная риторика – прижизненная лермонтовская гениальность, сколь бы пылко ни уверял нас в том Бондаренко: «Когда же мы, наконец, поймем, что последний год жизни Лрмонтова, год 1841-й – это был год жизни всеми признанного гениального русского поэта. И все эти мартыновы и васильчиковы прекрасно понимали, на кого они руку поднимали. Как понимал это и император Николая I, и вся его семья. Как понимали Бенкендорф и Нессельроде».
Наряду с воспеванием ни с чем и ни с кем не сравнимого в 19 веке лермонтовского величия, следует ещё одно открытие: Лермонтов «есть самый русский поэт на земле», его русскость безмерна, беспредельна, грандиозна, безнадёжно отыскивать что-либо соразмерное по масштабу в 19 и 20 столетии на российских просторах: «…Более русского по стихам, по выражению своей русскости в русской поэзии XIX века не найти» — повторяется в книге слово в слово дважды (с. 17, 402). Отваживаюсь решительно возразить оппоненту и, воспользовавшись случаем, воспроизвести пространные выдержки из гоголевской статьи «Несколько слов о Пушкине» (написано в 1832 году, опубликовано в сборнике «Арабески» в 1835 году), ибо так вдохновенно и точно о русской природе пушкинского гения никто не писал: «При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным; это право решительно принадлежит ему. В нем, как будто в лексиконе, заключилось всё богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал всё его пространство. Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русской человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русской характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла.
Самая его жизнь совершенно русская. Тот же разгул и раздолье, к которому, иногда позабывшись, стремится русской и которое всегда нравится свежей русской молодежи, отразились на его первобытных годах вступления в свет. Судьба как нарочно забросила его туда, где границы России отличаются резкою, величавою характерностью; где гладкая неизмеримость России перерывается подоблачными горами и обвевается югом. Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ, среди знойных долин, поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях. Его пленила вольная поэтическая жизнь дерзких горцев, их схватки, их быстрые, неотразимые набеги; и с этих пор кисть его приобрела тот широкий размах, ту быстроту и смелость, которая так дивила и поражала только что начинавшую читать Россию. Рисует ли он боевую схватку чеченца с козаком – слог его молния; он так же блещет, как сверкающие сабли, и летит быстрее самой битвы. Он один только певец Кавказа: он влюблен в него всею душой и чувствами; он проникнут и напитан его чудными окрестностями, южным небом, долинами прекрасной Грузии и великолепными крымскими ночами и садами. Может быть, оттого и в своих творениях он жарче и пламеннее там, где душа его коснулась юга. На них он невольно означил всю силу свою, и оттого произведения его, напитанные Кавказом, волею черкесской жизни и ночами Крыма, имели чудную, магическую силу: им изумлялись даже те, которые не имели столько вкуса и развития душевных способностей, чтобы быть в силах понимать его. Смелое более всего доступно, сильнее и просторнее раздвигает душу,  а особливо юности, которая вся еще жаждет одного необыкновенного. Ни один поэт в России не имел такой завидной участи, как Пушкин. Ничья слава не распространялась так быстро.
<…> Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами. Если должно сказать о тех достоинствах, которые составляют принадлежность Пушкина, отличающую его от других поэтов, то они заключаются в чрезвычайной быстроте описания и в необыкновенном искусстве немногими чертами означить весь предмет. Его эпитет так отчетист и смел, что иногда один заменяет целое описание; кисть его летает. Его небольшая пьеса всегда стоит целой поэмы. Вряд ли о ком из поэтов можно сказать, чтобы у него в коротенькой пьесе вмещалось столько величия, простоты и силы, сколько у Пушкина.
<…> Сочинения Пушкина, где дышит у него русская природа, так же тихи и беспорывны, как русская природа. Их только может совершенно понимать тот, чья душа носит в себе чисто русские элементы, кому Россия родина, чья душа так нежно организирована и развилась в чувствах, что способна понять неблестящие с виду русские песни и русский дух».
Принимая эстафету от Гоголя, Достоевский говорил в знаменитой пушкинской речи (1880) как ещё об одной составляющей русского характера, русской ментальности, русского духа, органично с большой художественной силой воплотившимся творчестве Пушкина, — о всемирной отзывчивости русского народа.
Спрашивается, в чём же Лермонтов превосходит Пушкина, почему именно в нём сконцентрировано русское начало, русская самобытность и уникальность? Ответ в книге мало убеждает, он сводится к двум компонентам. Во-первых, затрагивая тему лермонтовского байронизма, автор считает воздействие Байрона на поэта мнимым: «К счастью, сам творческий дар Лермонтова заставлял его перебарывать байронизм. В этом и заключалась истинная русскость, всё полезное русифицировать и сделать своим». Попутно приведённый тезис акцентируется: «Остаётся удивляться, как он (Лермонтов. – А.О.) в свои шестнадцать-семнадцать лет так перепахивал и исторические характеры, и всю (!) мировую литературу, заимствуя лишь то, что ему было необходимо, но придавая всему глубинный русский смысл». Однако же интеграция чужеземного опыта присуща русской литературе в целом, благодаря органичному усвоению художественных традиций Запада, она сумела совершить стремительный рывок в своём развитии, сохранив оригинальный национальный облик. Лермонтов – один из многих русских творцов этого ряда, открываемого, безусловно, Пушкиным. Во-вторых,  лермонтовская русскость, по Бондаренко, – этнического замеса: там, где он обращается к русской истории, к русской почве, русским обычаям и нравам: «Явная русскость торчит (!) из всех углов его новгородских стихов». Очевидно, почувствовав некоторую шаткость привлекаемых аргументов, Бондаренко рекомендует для обнаружения русскости Лермонтова универсальный рецепт: «Но при всём этом в Лермонтова надо просто верить. Не разгадывать его, а верить и видеть. Он поэтому и есть самый русский поэт на Земле. Это о нём Тютчев писал: «Умом Россию не понять… / В Россию можно только верить». Так и гений Лермонтова – только верить. Какие бы спекулятивные сюжеты ни выдвигали ныне литературоведы». Отождествление Лермонтова с Россией — не слабо! Лермонтов – адресат тютчевского стихотворения – тоже круто!
В том же духе ещё одно авторское новшество, впервые прозвучавшее со страниц книги: Лермонтов – «отчаянный русоман» (в другом варианте – «отъявленный русоман»). Будто так считали современники. Хотелось бы верить, если бы всё было так. Определение «русоман» встречается однажды в письме литератора и мемуариста Ф.Ф. Вигеля, трёхстрочный фрагмент из которого приведён в шестом (дополнительном) томе иллюстрированного собрания сочинений Лермонтова (1916). Наш биограф прикрепляет к «русоману» — «отчаянный», «отъявленный», и приписывает авторство Вигелю, порождая очередную мифологему в уверенности о читательской непросвещённости.
Наконец, за Лермонтовым закрепляется звание основоположника «русского национального канона» — без разъяснения, что за сим следует понимать. Косвенная догадка о смысловом наполнении обязывающий формулы забрезжит разве что из ещё более гиперболического суждения о лермонтовском гигантизме и небожительстве: «Он оставил нам свою бессмертную поэзию, которая оказала на русскую литературу всего XIX, и XX века гораздо больше влияния, чем кто-либо другой из русских гениев. И в прозе, и в поэзии. <…> Сам он слился с душой вселенной, и уже наше русское небо над головой доносит нам его вечно чарующие песни». Теперь запомним навсегда: отечественная классическая и современная словесность вышла главным образом из Лермонтова, он обозначил и определил магистральный вектор её развития. Сомневающихся просят не беспокоиться.
И ещё в одной ипостаси будто бы превзошёл Лермонтов соотечественников и мировую поэзию в целом – в своём космизме, в тяге к небесной бесконечности, в полнейшем слиянии с «воздушным океаном». В устремлённости туда, где звучат «хоры стройные светил». Слов нет, космические мотивы родственны лермонтовской музе, — вот бы, вооружившись филологическим инструментарием, толково и последовательно, анализируя ранние и зрелые создания поэта, показать и раскрыть, в чём их существо, чем они порождены, какую функцию выполняют, их нерасторжимость с земной почвой. Вместо ожидаемого – пафосно велеречивое многоглаголание в формате: «верьте мне, люди!» Заклинательные интонации, косноязычная риторика призваны заменить аналитические доводы: «Самым космическим поэтом на Руси был Михаил Юрьевич Лермонтов. Небо было изначально его стихией. Если другие поэты смотрели с земли – в небо, то Михаил Лермонтов, скорее, смотрел с неба на землю. С неба посылал нам свои вирши (!!!). <…> Разве с таким поэтом Россия не должна была первой повернуться к космосу? Если весь космос внимал святой песне Михаила Лермонтова? Тем и отличается Лермонтов от других замечательных писателей русских, что у них изображен человек природный, смущающийся перед небом (?). А у Лермонтова человек уже совершенен, он прошел уже свое прошлое, пред ним лишь настоящее и будущее, и он готов увидеть новый мир, готов познать его, полететь ввысь.
Михаил Лермонтов плывет перед нами на своем воздушном корабле по синим волнам океана, куда-то вдаль, в космос, к неведомым вершинам, «лишь звезды блеснут в небесах», и сопровождают поэта в этом полете лишь близкие и равные ему люди, которых он ценил и на грешной земле. И никого более».
Итоговый словесный «космический» дивертисмент в тональности fortissimo ставит все точки над i: «Думаю, такого тонкого, такого космического поэта, как Михаил Лермонтов нет более ни на Руси, ни в мире. Есть выше его по стилистике (?), совершеннее по замыслу (небось, Данте подразумевается? – А.О.), изобретательнее по композиции (тот же Данте? – А.О.), но такого русского чародея, которого увела некая сила (!) так рано в небесный мир, больше нет. <…> Лермонтов, как бы пролетая в небесах над Россией, сбрасывает нам свои моменты истины, изумительные мгновения». По всему судя, «сбрасывание» Лермонтовым с небесных высот россиянам «истин» и «изумительных мгновений» продолжается беспрерывно – стоит только захотеть их уловить и причаститься к ним. Знать бы, где «истина», а где «изумительное мгновение».
Вместе со всем предыдущим, наше внимание обращено к рассмотрению Лермонтова в контексте мирового литературного ландшафта как «мистического гения» – об этом гласит и специальный подзаголовок книги, исходя из чего, можно предположить, насколько важен для биографа мистический компонент – как основополагающий – в лермонтовской гениальности. При чтении мне так и не удалось уяснить соодержательно-смысловую наполняемость терминологического словосочетания: о мистичности поэта главные отсылки всё больше к его шотландским корням, да и то вскользь: «Его шотландская мистика конфликтовала в нём самом с такой же естественной византийской традицией». У меня подозрение, что и сам автор чрезвычайно туманно представляет себе лермонтовскую мистичность. Если иметь в виду пророческие предвидения поэта о судьбе Отечества («Предсказание», 1830), о катастрофизме собственного жизненного жребия, о преждевременной «кровавой могиле» на чужбине, то эти провидческие, интуитивные, иррациональные предчувствия вполне возможно соотнести с мистическими порывами ума, души и сердца – так об этом и следовало сказать с опорой на биографическую конкретику и творческую составляющую.
Обосновав, как ему кажется, фундаментально планетарный размах Лермонтова, человека и творца (всемирное признание, всемирная любовь, всемирное призвание»), Бондаренко вплетает в биографическое повествование тему отторжения русского гиганта агрессивной, враждебной стихией, «затаптавание» его величия и значимости в общекультурном сознании народа. При том Лермонтов – всего лишь частный пример глубоко эшелонированного противодействия русской культуре и словесности на протяжении двух столетий с установкой на её дискредитацию и разрушение. Бондаренко печально-элегически констатирует: «О гибельном вторжении чуждых сил, мешающих нашей поэзии, да и всей русской культуре, писал незадолго до смерти и талантливейший поэт XX века Юрий Кузнецов в стихотворении с библейским названием «Исполненный завет» (1987):

Поэта больше нет. Убийца потрясен.
Мартынов процедил:
Да, потрясен, не скрою.
Представился отец, мой бедный Соломон. –
И топнул в бешенстве ногою.
Отвесил он отцу последний свой поклон
Во тьму, где смрад стоит от мировых помоев:
— Исполнен твой завет,
Мой мудрый Соломон, —
Убил я лучшего из гоев…»

Позиция единомышленника, «последнего из гениев ХХ века», близка автору-лермонтолюбу, иначе он не обратился бы к цитированию одиозно антисионистского сочинения с его «смрадом мировых помоев». Договорим то, о чём Бондаренко предусмотрительно, из осторожности, избегает заявить прямо. В России, как минимум два века, орудует «пятая колонна» — русофобы всех мастей и расцветок. Кто они? Рассказывая об обсуждении своего фильма «Лермонтов» в московской аудитории, где пребладали остро критические высказывания, режиссёр и исполнитель главной роли Николай Бурляев припечатал оппонентов без эвфемистических тонкостей: «сионистская рать». Из лермонтовской книги каждый без труда почерпнет: в XXI веке сплочённый стан врага русского гения образуют инородцы и либералы.
Диву даётся автор, какое множество лермонтоненавистников, по его наблюдению, расплодилось на территориях России и даже вне её. Без церемонии он их квалифицирует «трупоедами», значительная их часть – подразделение мартыноведов. Он воздевает броню, вооружается копьём, направляя оное в супротивников двух родов: тех, кто выступает с гипотезой о незаконнорождённости Лермонтова (В. Мануйлов, М. Вахидова, С. Дудаков) и тех, кто отказывается видеть в Мартынове завистливого, злобного исполнителя-марионетку, подстрекаемого заговорщиками с самых верхов и до рядовой челяди, в хладнокровном устранении русского гения (В. Захаров, А. Очман). Остальные «трупоеды» остались отчего-то безымянными. Маловато? Да уж сколько есть. Других типичных лермонтоненавистников у Бондаренко, видно, нет. Примечательно, в стан лермонтовских противников отправляются профессиональные исследователи, осмелившиеся без обиняков заговорить о сложности, противоречивости, неоднозначности характера Лермонтова, об амбивалентности его натуры. Они автоматически попадают в число отрицателей его гениального дара – такова бондаренковская уловка для пополнения, преумножения рядов осквернителей светлого лермонтовского творческого лика. Каждая строка поэта для Бондаренко сакральна. Он приемлет созданное им без остатка, и готов, к примеру, проходное стихотворение 15-летнего подростка с его туманной символикой «Жена севера» (1829) возвести на уровень выдающегося, магистрального свершения в русле обоснования уже в раннем возрасте поэтической устремлённости к «северным», «русским» идеалам.
К сожалению, раннее и зрелое творчество Лермонтова – величины несопоставимые. В ранней лирике среди ходульно-романтического, с явственным байроническим привкусом обилия найдётся три-четыре десятка жемчужин, в то время как большая часть поэм, проза и драматургия не идут ни в какое сравнение с тем, что появилось из-под лермонтовского пера после 1836 года. Объективность анализа разноуровневых произведений поэта выдается за злоумышленное покушение на художественный авторитет поэта.
Объявлять же клеветническими любые попытки разобраться в эмпирическом, личностном облике Лермонтова, значит быть в неведении или сознательно третировать «двойственность» творца, — чем он талантливее, тем рельефнее, осязаемее в нём разлад между бытовым, повседневным и бытийным, между земным и «небесным», между профанным и горним. Такова объективная данность. Мудрец Пушкин, изумительный аналитик собственного «я», в «Поэте» (1827) зафиксирует:

Пока не требует поэта
К священной службе Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

Тютчев подхватит: «Поэт всесилен, как стихия./ Не властен лишь в себе самом…» («Не верь, не верь поэту, дева…», 1839).
В ХХ в., исследуя глубинные механизмы психологии наделенной мощным творческим потенциалом личности, Карл-Густав Юнг приходит к выводу о неизбежном глубоком водоразделе между житейской судьбой художника, ее эмпирическими проявлениями и его «надмирным» бытованием. Такой индивид, по Юнгу, попадает в жестокое русло маятникового колебания между человеческим и надличностным в нем. «Его жизнь, — отмечает Юнг, — по необходимости переполнена конфликтами, ибо в нем борются две силы: обычный человек с его законными потребностями в счастье, удовлетворенности и жизненной обеспеченности, с одной стороны, и беспощадная творческая страсть, поневоле втаптывающая в грязь все его личностные пожелания, — с другой. Отсюда проистекает то обстоятельство, что личная житейская судьба столь многих художников до такой степени неудовлетворительна, даже трагична, и притом не от мрачного стечения обстоятельств, но по причине неполноценности или недостаточной приспособляемости человечески личного в них. <…> Присущий личному облику художника автоэротизм можно сопоставить с автоэротизмом незаконных или вообще заброшенных детей, которые с малолетства должны развивать свои скверные наклонности, чтобы выстоять против своего безлюбого окружения. Именно такие дети становятся безоглядно эгоистическими натурами, либо пассивно, оставаясь всю жизнь инфантильными, либо активно, прегрешая против морали и закона».
Отзывов современников о непростом лермонтовском характере предостаточно. Поэт в жизни разнолик: в общении с близкими друзьями, которые хорошо его понимают и многое ему прощают в силу основательного, глубокого знания о нём – его поведение более открыто, естественно; при контактах с отдалённым кругом он, под бременем страстей, погружённости в мир образов, фантазий, в художественно-творческое «инобытие», часто неадекватно, реагирует на окружающее, порою, post factum, сожалея об этом. Можем ли мы не поверить А.О. Смирновой-Россет, обожаемой поэтом, отозвавшейся о нём после смерти предельно сурово: «Государь дважды отсылал его, чтобы избежать дуэли, и все-таки он убит и из-за такой ничтожной причины. Говорят, что здесь замешана женщина, что Лермонтов компрометировал родственницу Мартынова; другие говорят, что он нарисовал на него и какую-то даму карикатуру, и что он вообще во всем виноват. Бог знает, где правда, но теперь видна разница между ним и Пушкиным, она чувствуется. Нашего дорогого Пушкина жалели как поэта и как человека. У него были друзья, а враги его были посредственности, педанты, легкомысленные модники. Лерма не имел друзей, оплакивают только как поэта. Пушкин был жертвою клеветы, несправедливости, его смерть явилась трагичною, благодаря всему предшествующему; смерть же Лермонтова – потеря для литературы, сам по себе человек не внушал истинной симпатии…».
С.Н. Дурылин, глубочайший знаток николаевской эпохи, лермонтовской биографии и творчества в неподцензурных записях о нём в своих тетрадях прибег к хлесткой – не для печати — характеристике: «Ангелы в сердце – и «е…а мать» на устах – вот что такое Лермонтов». В стихотворении, ему посвященном, двоемирие отражено в следующих строках: «…Ты серафим страны сапфирной, /Был прапорщик в равнине дней» (Цит.: Резниченко А.И. С.Н. Дурылин о творчестве М.Ю. Лермонтова. – Лермонтовские чтения – 2009. СПб., 2010).
Бондаренковские стенания о лживо-клеветнической подоплеке сдержанной или негативной оценке лермонтовского характера (ими перенасыщена книга) нагнетаются, дабы убедить себя и читателей о влиятельности и живучести русофобского лобби прежде теперь.
Недовольство света Лермонтовым, вдохновившись стихотворением Бродского «Я входил вместо дикого зверя в клетку…», Бондаренко трактует с этакой физиологической подсветкой как инстинктивное реагирование благовоспитанности на поведение «естественной особи»: «В эти придворные салоны Михаил Лермонтов врывался как дикий вольный зверь в зоопарк со стерилизованными животными. Душа дикого вольного зверя требовала властвования над стаей домашних животных, как бы они ни были крупны. Конечно, одинокому зверю долго не продержаться, несмотря на всю свою мощь среди бесчисленных кастратов. Но и не доставить себе удовольствия порезвиться зверь не мог. В ответ он получал глухую ненависть к себе. Думаю, Державин или Жуковский были не менее заносчивы в своем поведении, не менее капризны в поступках. Но за ними были и высокие придворные чины, и солидный возраст. Общество не желало понимать, что среди них присутствует молодой гений. То, что допускалось (?) придворным вельможам, было вызывающе для простого армейского офицера, недавнего ссыльного».
Акценты у нашего повествователя явно смещены ради придуманной им черно-белой картинки – с реальностью это совмещается плохо. Лермонтов получил право быть принятым в свете после окончания училища и присвоения офицерского звания в конце ноября 1834 года. Он пустился во все тяжкие перед открывавшейся перспективой полноценного и полноправного присутствия в стихии светской жизни, что прибавляло ему уверенности в себе. Незнатность происхождения, скромность материального положения, отсутствие знакомств с завсегдатаями раутов и балов, непрезентабельная внешность заставляли поэта чувствовать себя чужаком, остро ощущать «светскую ущербность», что, впрочем, не остужало его пыла находиться там при каждом удобном случае. Радикальная перемена декораций свершилась после возвращения из первой ссылки, с публикацией стихотворений, принесшими ему первую известность. Диалектику изменившихся взаимоотношений со светом лучше всего передает лермонтовское письмо к М.А. Лопухиной в конце 1838 года. Оно куда точнее, глубже бондаренковских гипотетических ухищрений, с ним и надо познакомить читателя: «Надо вам сказать, что я самый несчастный человек, и вы поверите  мне, когда узнаете, что я каждый день езжу на балы: я пустился в большой свет; в течение месяца на меня была мода, меня буквально разрывали. Это по крайней мере откровенно. Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью; самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихи и хвастаются ими, как величайшей победой. Тем не менее я скучаю. <…> Может быть, эти жалобы покажутся вам, милый друг, неискренними; может быть, вам покажется странным, что я гонюсь за удовольствиями, чтобы скучать, слоняюсь по гостиным, когда я там не нахожу ничего интересного? Ну, так я открою вам свои побуждения: вы знаете, что мой самый большой недостаток – это тщеславие и самолюбие: было время, когда я в качестве новичка искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов были для меня закрыты; а теперь в это же самое общество я вхожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих прав; я возбуждаю любопытство, предо мною заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; женщины, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да, я ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянить. К счастью, моя природная лень берет верх, и мало-помалу я начинаю находить все это более чем несносным. Этот новый опыт принес мне пользу, потому что дал мне в руки оружие против этого общества, и если оно когда-нибудь станет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), то у меня по крайней мере найдется средство отомстить; нигде ведь нет столько низкого и смешного, как там».
Притяжение-отталкивание характеризует спектр лермонтовских эмоций в накоплении опыта светского бытия, привлекающего его и как писателя, черпавшего сведения, знания о той сфере повседневности, куда приходилось ему попадать время от времени. Ему повезло с салоном С.Н. Карамзиной, ценившей его талант, привечавшей его, здесь к нему относились как к равному, поэт пребывал в гуще культурной и литературной элиты, — более чем двухлетнее поддерживание связей с ним помогало Лермонтову быть в достойном нравственном и творческом тонусе.
В художнической своей ипостаси Лермонтов  максимально отгорожен от повседневной суеты, процесс творчества в период зрелости, наступившй известности максимально скрыт от посторонних глаз. Как рождались шедевры – сия тайна велика есть. Их родовая примета – автобиографичность, потому рассказ о жизни поэта без обращения к результатам его художнического труда мало что дает в познании и проникновении в его психологические и духовные глубины. Для Бондаренко это само собой разумеющаяся истина, и на протяжении сочинённого им лермонтовского жизнеописания он постоянно обращается к творческому наследию поэта. Его, однако, подстерегает подвох: исследователи вдоль и поперек лермонтовское наследие перепахали, с фундаментальными аналитическими трудами в обязательном порядке следовало познакомиться, чтоб согласиться с предшественниками или предложить что-нибудь новенькое. Мне показалось, биографу недосуг было заниматься такими мелочами, он кое-что пересказывает (без ссылок) своими словами (о различных редакциях «Демона», композиции «Героя нашего времени» и т.д.) или заполняет страницы соображениями эмоционально-публицистического толка, так как они, произвольно субъективные по своей сути, большого знания о предмете не требуют. Типична для бондаренковских метода и стиля глава о романе «Герой нашего времени». В ней полно и объемно проявляют себя свойственный для книг в целом отбор и обработка материала, добытого учёными ранее: «…Я рассказываю в своей книге то одну, то другую понравившуюся версии жизни поэта и его семьи». В суждениях о творчестве принцип «понравилось – не понравилось», худо-бедно применимый при пересчете текстовых вариантов, исключается, если претендуешь на нечто серьёзное, мало-мальски объективное, аналитическое. Трезво осознавая это, Бондаренко знакомит нас с ворохом любительских мыслей, ассоциаций, до боли иногда напоминающих по стилю школьные сочинения на тему: «Что я думаю о романе М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»», заменяющих профессиональный анализ многомерного романного текста.
Как и следовало ожидать, лермонтовский роман превознесён до невиданных высот как вершинное создание русской прозы XIX века и мировой романистики вообще, он предвосхищает Джойса и Пруста, и если логически домыслить, находится у истоков западного прозаического мейнстрима ХХ века.
Новаторская сущность и дух произведения предстают в следующем базовом суждении: «Лермонтов использовал в своём новаторском и по сию пору романе такие жанры, как путевой очерк, дорожный рассказ, светская повесть, кавказская новелла, добавив ещё и психологический рассказ-эссе, и мистическую новеллу… и смело соединил всё своё варево в единый роман».
Что ж, ничего не скажешь, «варево» получилось прелюбопытное.
Образная фактура романа рассматривается выборочно, внимание сосредоточено на Печорине и Грушницком. Образ последнего толкуется как функциональный, прикладной, поскольку Лермонтов преследовал вроде бы прагматическую цель: изобразить Мартынова, уязвить его, выставить в жалком свете. Вот так работают гении: и творят, и решают сиюминутные задачи. О женщинах – мельком, как о второстепенных персонажах. Зато Печорин – на переднем плане, и Бондаренко кажется, что он, в отличие от сонма исследований, ступил на неизведанную тропу. Для него роман «зашифрованная лермонтовская автобиография», следовательно, Печорин и Лермонтов – близнецы-братья. Догадка, не бог весть какой новизны, но, оказывается, «все (!) сегодня боятся сказать, что многое в своём герое Лермонтов брал из себя» (черпал горстями, так сказать). Почему исследователей, как чума, поразила «боязнь», чего они так «боятся», что им угрожает в случае заступа на эту территорию??? – Вопрошать можно сколь угодно долго, ибо фантомная боязливость – из арсенала бондаренковских фантазий. Заявленный «базар» вплотную сталкивает автора с научной проблемой, тонкой и деликатной: связь между типом и прототипом, механизм трансформации единичного, конкретного в общее. Не заморачиваясь детальностью анализа, Бондаренко разъясняет: «Он (Лермонтов. – А.О.) как бы (!) приравнял себя к «герою нашего времени». Конечно, это не слепок с автора, скорее, он высмеивает ту одержимость злом, красотой зла, которая присутствует в Печорине. Но ведь и сам Михаил Лермонтов всю жизнь боролся в себе самом с тем же любованием красотой зла. Печорин – это издевательская карикатура на самого себя». Лермонтов в роли карикатуриста самого себя – пропозиция захватывающе оригинальная.
В оценке Печорина Бондаренко заносит из стороны в сторону – то позитив, то сплошной негатив. Пожалуйста: «Это роман о фатально победительном Печорине. Каким хотел бы видеть себя сам Михаил Лермонтов». Встык с этим инновационным литературоведческим открытием сразу же следует абзац, дивно сплавляющий прошлое с настоящим, где различие размыто до основания: «Когда у николаевской эпохи и на самом деле не было никаких великих замыслов, когда люди, от мала до велика, не вовлечены в некое соборное народное действо, они и впрямь развлекаются каждый по-своему. Кто летает на стерхах (стерх – белый журавль; намёк на Путина, наблюдавшего в воздухе на летательном аппарате за полётом стерхов. Но не летал же он, их оседлав!.. – А.О.), кто строит себе дворцы, кто пописывает романы, кто коллекционирует девиц, кто не против и повоевать…»
Мнимо глубокомысленный пассаж тщится донести до нас мысль о сходстве николаевской и современной эпохи с её неохваченностью, невовлечённостью общества «в некое народное соборное действо». Вот он корень российских бед: Печорины, Печорины кругом, не говоря уж о Мартыновых.
Лермонтов, втолковывают нам, конструируя печоринский образ, приписывает себе всяческие гадкие черты, чтобы внимательно, как через микроскоп, их увидеть, изобразить и дезавуировать: «Лермонтов сам наблюдает и любовно (!) выписывает свои вымышленные пороки <…> Копаясь в себе самом, Лермонтов копается и в людском характере как таковом. Через свою душу и свои пороки он показывает всю пустоту николаевского правления страной». Вот сливается индивидуальное и общественно-историческое.
В то же время нас призывают сохранять бдительность: не путайте Лермонтова с Печориным. Предупреждение облекается в витиевато-сумбурное нечто: «Конечно, Печорин – это придуманный герой, даже описывая сам себя, Лермонтов в чём-то преувеличил достоинства своего героя, в чём-то максимально принизил его. Он выдавал мечты за действительность, он безжалостно бичевал сам себя». Понятно? Лермонтов из секты самоистязателей, шахсей-вахсей.
Поразмышляв так и этак над печоринским образом, Бондаренко выводит лермонтовского героя на мировые просторы: «<…> А ведь <…> на самом деле Михаил Лермонтов не столько про себя всё это описывает, сколько про пороки всех времен и всех народов, лишенных великого смысла существования».
Применительно к родным осинам, Печорину выносится сокрушительный приговор, обжалованию не подлежащий: «Печорин – этакий эгоистичный везунчик, который портит жизнь всем, с кем ему приходится сталкиваться, отравляет их существование и часто вполне осознанно. Он не умеет ни любить, ни ненавидеть.
Это как герои аксеновского «Звездного билета» периода оттепели, вольнодумные и безответственные шалопаи, стали в 60-е годы ХХ века кумирами у большого числа молодых людей. И уже с этим ничего нельзя было сделать никакой цензуре, «звездные мальчики» засели в мозгах у целого поколения. «Звездные мальчики» и совершили перестройку, развалив великую державу. Вот так и печоринский тип, срисованный с художественными преувеличениями автором с самого себя, взятый из жизни, внедрился в саму эпоху, и дальше эти презрительные вольнодумцы Печорины скакали по просторам России до октября 1917 года, повсюду сея нигилизм и ницшеанство».
Подведём итог: Печорин и его последователи привели к гибели Российскую империю, их потомки сокрушили мощную сталинско-советскую державу. Далеко смотрел мистик Михаил Юрьевич!
Отвлёкшись на мгновение от Печорина, Бондаренко заговорил о Максиме Максимыче – не самом по себе, а в связи с изъяном, как он считает, свойственным русской классике, к счастью, преодолённым советской литературой: «А автор оставил в сторонке народного заступника и тащит вперед легкомысленного и безнравственного шалопая. Почему-то эти народные характеры, что Максим Максимыча, что пушкинского Савельича, что толстовского капитана Тушина или Платона Каратаева, не становятся у писателей главенствующими. Да и могла ли дворянская литература целиком сосредоточиться на них? Потребовались другое время, другие люди: Михаил Шолохов, Андрей Платонов, Василий Белов… Для создания народных героев нужны и народные писатели». Стало быть, Лермонтов таким не был?
Право же, классики из XIX века страшно были далеки от народа, сосредоточившись на своём, на дворянском…
Завершается монолог о романе итоговым заключением о его действенности и актуальности во все времена, и автора тоже  — как героя ХХI века: «Роман «Герой нашего времени» — это откровение всего XIX века. Его «умная ненужность» всегда будет нужна читателю. Его горькая насмешка над миром на самом деле полна надежды в этот мир. Его ирония над человеком полна надежды в  человека. Он своим романом зовёт нас в разведку (!), смелые всегда пойдут с ним».
Задержу читательское внимание на большом количестве несообразностей, до краёв наполняющих книгу.
Касаясь непрояснённости тех или иных сторон лермонтовского феномена, Бондаренко оповещает о том, что его преследует и мучает: «Ещё одна глобальная загадка, о которой никто не пишет. Почему о нём (Лермонтове. – А.О.) лет тридцать – до смерти Николая I и некоторое время спустя – писать было запрещено?» Чуть далее: «Во весь период царствования Николая I о нем молчали… Это само по себе остается величайшею тайной, почему лет тридцать после его гибели о нём нельзя было писать?» В интернетовском варианте книги заявлено ещё хлеще: «Николай I и Александр II не разрешали к печати подготовленные биографии Лермонтова».
В рецензии на книгу Андрей Хрусталев – о том же: «Бондаренко, пытаясь разобраться во всех загадках биографии поэта, приходит к выводу, что во многом загадочность судьбы поэта связана с тридцатилетним молчанием после его гибели («День литературы», 2013, №7).
Затрудняюсь понять, что передо мною: невежество или глупость, или то и другое, вместе взятые?
Приходится объясниться.
При Николае I действовал негласный запрет на упоминание о дуэлях, в том числе о лермонтовской. Впервые о ней написали в 1857 году.
После лермонтовской гибели к нему придёт достойная его слава, не сразу, нарастая от десятилетия к десятилетию. Никакого запрета на обнародование материалов о Лермонтове не существовало. Так, за тридцатилетие, которое называют Бондаренко и Рудалев, появилось более шестисот публикаций о поэте. Никаких цензурных препон к печатанию материалов о нём не существовало. О подготовленных к печати лермонтовских биографиях при Николае I и Александре II – бондаренковская утка.
Негоже, любезные, вешать лапшу на уши простодушному читателю.
Идём дальше. «Как подкосил наш золотой век двух величайших гениев – Пушкина и Лермонтова. Литература после этого надолго замерла», — скорбно информирует российскую общественность Бондаренко. Предлагаю лаконичную справку специально для Вас, Владимир Григорьевич, чтобы  в будущем не попали впросак. В посмертное лермонтовское десятилетие, при жизни Николая I, продолжают творить Баратынский и Тютчев, в 1842 и 1843 годах выходят из печати гоголевские «Мертвые души» и «Шинель», ярко заявляют о себе Гончаров, Тургенев, Некрасов, Достоевский, Л. Толстой – именно они обеспечили беспрецедентный взлёт русской словесности в 70-е годы, когда она de facto заняла авангардные позиции в мировом литературном процессе.
О вещах – помельче.
«Еще задолго до Ницше Михаил Лермонтов выковал в России своего, русского сверхчеловека». Покажите, покажите мне его, я хочу видеть этого сверхчеловека! Может, о Демоне речь, или Мцыри? Кстати, Ницше образа сверхчеловека не создавал, он толковал о необходимости появления такой личности.
«В этот менее чем годовалый период пребывания на Кавказе (в 1837 году. – А.О.) поэт не только написал, но опубликовал ставшие классическими произведения». Сколько написал – неизвестно, опубликовал только одно («Бородино») – до кавказской ссылки.
По поводу «Валерика»: «…У реки Гехи происходит яростное сражение между царской и чеченской армии». Ничего подобного: рядовая стычка 11 июля 1840 года между горцами и русскими во время похода генерала Галафеева по Чечне.
В связи с созданием «Героя нашего времени»: «Когда и какая повесть была написана раньше, какая позже <…> неизвестно. И как дружно многие знакомые уничтожили все хранившиеся у них рукописные материалы, которые могли бы хоть подсказать историю создания романа». Только Бондаренко ведомы эти «знакомые», поспешившие, как в года советской власти, избавиться от драгоценного груза.
О последней ссылке поэта: «2 мая 1841 года он (Лермонтов. – А.О.) пошёл на почтамт, откуда направлялась почтовая карета. Уже в пути написал крайне злые стихи на Бенкендорфа, которого хотел вызвать на дуэль». Где они – эти стихи? Что – по пути на Кавказ возник дуэльный порыв? А почему поэт мелочился? – Бросил бы дуэльный вызов самому монарху!
Последуэльные события: «… верный и многолетний слуга Михаила Лермонтова Христофор Саникидзе…» 16-летний Христофор Саникидзе – крепостной В.И. Чилаева, был нанят Лермонтовым в Пятигорске для исполнения мелких поручений состоял при нём чуть более двух месяцев.
В упомянутой ранее рецензии Андрея Рудалева «Космический поэт» особенно подчеркнуто: «В своей работе Бондаренко проявил себя крайне добросовестным исследователем», и это при том, что научная немощь, профессиональная недобросовестность буквально вопиют едва ли не с каждой страницы книги, что, как, надеюсь, мне хоть в какой-то степени удалось подтвердить.
И тем не менее – ещё характерный пример. На презентации книги автором в октябре с.г. в Доме-музее Алябьева в Пятигорске, я, желая быть объективным, при общей отрицательной оценке исследования, не будучи «в теме», похвалил, как оригинальный и свежий, раздел о шотландских корнях поэта. Отчет о презентации был выложен в интернет, и я получил отклик от вице-президента ассоциации «Лермонтовское наследие» Т.П. Молчановой, тактично указавшей на «вторую свежесть» бондаренковских наблюдений, повторяющих то, что ею и соавтором было изложено в книге: Татьяна Молчанова и Рекс Лермонт. Лермонты – Лермонтовы: 1057 – 2007. М., 2008 (английское издание книги вышло в Лондоне в 2011 году). Она сообщила, что Бондаренко прекрасно осведомлён об этом труде. А «добросовестный исследователь» ни в тексте, ни в библиографическом списке (там совершенно случайный набор источников), считает излишним указать, не заикается о сделанном профессионально и полно до него.

 

Категории: Актуальный комментарий, Главное, Публикации